Выезжая, Валентина одевалась в темное, но дома она любила светлые, порой даже яркие цвета. Теперь на ней было бледное розовое платье, сшитое гладко, почти обтянутое. Она избегала висящих, широких пеньюаров, они скрывали ее девически тонкий стан. Розовый бархат не имел ни малейшего желтоватого или фиолетового оттенка: он был очень мягок и очень бледен, даже с беловатым, серебристым налетом там, где ломался на складках. Отделки никакой не было. Только у самого горла виднелась пушистая и блестящая полоска собольего меха.
Лучи лампы падали прямо на руку, слегка обнаженную, потому что рукава не доходили до кисти, на темную, склоненную голову. Прежде чем она обернулась, Звягин увидел ее профиль с опущенными ресницами. В этом профиле, в линии высокого лба и сжатых губ не было простодушия.
Когда мысли Звягина ему особенно нравились, казались красивыми и замечательными — он обращался с ними заботливо, нежно, со старанием произнося в уме каждое слово. Так именно он подумал теперь, глядя на Валентину:
«Никогда, ни в одном лице я не встречал подобного соединения жестокости и печали. К чему приведет это странное слияние?»
— Это вы? — сказала Валентина. — Я вас не ждала.
В голосе ее было что-то неуловимое, но нехорошее, может быть, то чувство, которое накануне у Лукашевича заставило ее отстранить складки платья, когда она проходила мимо Звягина.
Звягин приблизился, торопливо и мелко ступая, и протянул руку.
— Да, вы не ждали. Простите меня, Валентина Сергеевна, но нам нужно поговорить.
Валентина пожала плечами.
— О чем говорить? Кажется, между нами всегда все было так ясно.
Звягин сел на кресло сбоку, у стола. Камин был теперь против него. Громадное, безмолвное пламя, дрожа и прыгая, бросало темно-красные отсветы на лицо Звягина. Странные тени от колебаний пламени набегали и сбегали с этого лица, которое, казалось, меняло свое выражение и с каждой переменой делалось некрасивее, взволнованнее и злее.
— Нет, не все было ясно между нами, Валентина Сергеевна, — проговорил Звягин. — Но теперь я оставляю прошлое, я хочу знать все, я не могу не знать, и вы сжалитесь надо мною и скажете мне, что происходит в наших отношениях последнее время? Вы не будете отрицать, что они изменились.
— Вспомните, — прервала Валентина, чуть-чуть улыбнувшись, — что мы всегда не ладили и больше времени тратили на ссоры, чем на дружбу…
— Да, ссоры были, но никогда такого холода…
— Что же вы от меня хотите, Лев Львович? Вы знаете — я вас не люблю. Ссорились мы всегда, а что в отношениях есть перемена — то ведь это понятно, я сама все время меняюсь, расту, живу.
— А я? Что же будет со мной? — почти вскрикнул Звягин. Голос его, повышаясь, делался неприятным, визгливым. — Зачем столько лет, столько времени… Вы говорите, что в наших отношениях все ясно. Не было между нами полной ясности, и не может ее быть с вами, Валентина Сергеевна. О, эти ваши вечные изменения!.. Ваши противоречия дают мне такой ужас, когда я их вижу…
Валентина остановила Звягина движением руки, встала и прошлась по комнате. Длинный бархатный шлейф розового платья, с узкой полосой меха внизу, проволокся по ковру. Валентина была немного взволнована, но очень владела собой и через секунду ответила спокойным, даже веселым голосом:
— Удивляюсь я вам, Лев Львович. Вы не хотите понять самых простых вещей. Если мы начнем считаться, то и у вас, несмотря на всякую святость вашей великой любви ко мне, найдется немало грешков неискренности и других против меня же. Но считаться я не хочу — сохрани Боже! Ведь мы оба свободны и прежде и теперь в нашей дружбе. Вы знаете меня столько лет, знали меня и при жизни мужа. Я тогда была еще не человек, совсем девочка. И неужели я должна застыть в одном состоянии — и не сметь меняться? Я не виновата, что у меня открываются глаза каждый день, каждый час. Я иду, я двигаюсь. Я меняюсь, потому что это — дорога. Вы говорите, что я стала холоднее к вам и не повторяю прежних прекрасных слов. Ну как мне быть, Лев Львович, если я теперь искренно думаю, что мы не товарищи, что мы все отдаляемся, что ссоры наши даже не чаще, а как-то преснее, потому что у нас мало общего. Вы все тот же, совершенно такой же, как десять лет назад. Таковы же ваши занятия, ваши мысли до усталости похожи на прежние, так же вы сердитесь, так же любите — и никогда не изменяетесь… разве только изменяете, и эти ваши измены все в одном кругу… Прежде мы больше подходили друг к другу — теперь меньше. Поймите, ну как же мне быть? Ведь я не виновата…
— Вы любите кого-нибудь? — прошептал Звягин неожиданно.
Валентина опять пожала плечами.
— Как вам не скучно, Лев Львович, с этим вечным вашим трагизмом! Люблю… Люблю другого… Бросьте вы, пожалуйста, вздор, я с вами говорю серьезно и просто. Кого я там люблю? Никого не люблю, а если б любила, то не в том дело: теперь я касаюсь только наших с вами отношений. Вы говорите: обман, измены… Я не знаю… Но движение — в изменениях. В ошибках — и в неожиданных моментах, когда понимаешь истину. Простите, если было то, что вы называете обманом. Но я ни в чем не раскаиваюсь — и не могу поклясться, что никогда не стану лгать…
Она стояла прямо перед Звягиным, который тоже поднялся и, бледный, глядел в лицо Валентины. Он видел тонкий подбородок и слегка расширенные крылья носа. Свет лампы сквозь желтый шелк абажура делал ее глаза ярче и золотистее. С последним словом она улыбнулась — и опять все лицо приняло выражение неверности и тайны и той неисцелимой и прекрасной туманности, которая часто привлекает сильнее правды. И Звягин в первый раз почувствовал, что она, Валентина, эта девочка, которую он так давно любил, к капризам которой почти привык и чью дружбу считал неотъемлемой собственностью, — теперь, действительно, отдаляется от него, отходит, что даже эта неровная дружба рвется. Он привык жить около нее, упиваясь собственными страданиями от неразделенной любви.