И благотворительные дамы забыли об ее существовании. Помнила только одна, которая имела отдаленное отношение к литературе: покойный князь Одоевский приходился ей как-то родственником. Поэтому она даже познакомилась и очень сдружилась с пожилым писателем из хорошей фамилии, не богатым, но и не бедным, одиноким, добрым христианином, статьи которого печатались в лучших журналах и были приспособлены для дамского понимания. Иногда он писал стихи. Наружность у литератора, — звали его Заворский, — была самая приличная, даже импозантная: он как две капли воды походил на Виктора Гюго лет за десять до смерти. Он так же подстригал белую бородку и выражение лица держал то же. Вероятно, ввиду его религиозных православных чувств, ему желательнее было бы походить на другого какого-нибудь славного человека, но уж так вышло, и это тоже было очень хорошо. Заворский почти не показывался в литературных кружках, нежась среди благотворительных дам, которые любили его искренно.
Лучшим же его другом все-таки была дама, которая считалась родственницей Одоевского. Она председательствовала в обширном обществе попечительства о «вечных идиотах и умирающих старухах». Председательницы других обществ довольствовались концертами, балами и базарами, главное — базарами. Но дама, родственница князя Одоевского, решила устраивать нечто совсем новое и занимательное, кроме концертов и базаров. С помощью Заворского она решила составить литературный вечер, интимный, с тем, чтобы раздать билеты по рукам, и чтобы читали настоящие литераторы какого-нибудь почтенного, приличного, давно умершего автора, который бы никого не мог шокировать и в память которого будет дан вечер. Заворский должен с обычной увлекательностью написать статейку об этом авторе — это и будет «свои вечера». Билеты можно назначить подороже. Помещение найти легко. И действительно, помещение нашлось великолепное. Для такой благой цели, как покровительство вечным идиотам, предложили даже несколько помещений. Но председательница остановилась на дивной зале князя Нератькова, важного административного чиновника, жена которого тоже участвовала в названном обществе. Когда поднялся вопрос, кого приглашать читать, — сразу вспомнили о Валентине. Она прекрасно читает, и между тем не актриса; она даже была когда-то членом общества. Заворский с ней знаком. Непременно нужно Валентину Муратову. Затем можно пригласить мадам Линштейн. Несколько лет назад она пела в опере, это правда, но уже давно вышла за барона Линштейна и оставила сцену. Да и актрису одну не мешает — из императорских театров. Что ж? Она прочтет и уедет. А из литераторов? Ну, конечно, поэта Ласткина. Он очень скромный мальчик, милый, подающий надежды, и в администрации на него хорошо смотрят. Одевается прекрасно. Потом у нас есть несколько титулованных поэтов… Они непременно согласятся…
После долгих совещаний, сомнений и колебаний вечер было решено устроить в память Баратынского.
— Но никто его не знает! — возмущалась дама-патронесса. — Почему? Откуда?
Однако Заворский, считавший не без основания Баратынского самым аристократическим поэтом, настоял на своем. Кстати же и реферат о Баратынском у него готов в старых бумагах. Следовало его только подправить, коснуться кое-где современным пером — и все отлично.
Таким образом, вечер был назначен.
Приглашать Валентину Сергеевну через Заворского дама-патронесса, подумав, сочла неудобным. Все-таки это не актриса.
Она взяла бумагу — самую простую, даже сероватую и большую, как требует современная мода, и разгонистым почерком написала приглашение, мило повторяя слова: «будем очень, очень, очень рады» и обильно подчеркивая некоторые, чтобы придать им выразительность. По дамской рассеянности она забыла упомянуть о дне и месте, но тщательно заклеила конверт и решила показать величайшее внимание даме не своего общества, которую просила об услуге (думая при этом, что делает ей же честь). Она решила, отправляясь в помещение комитета, остановить свою карету у подъезда Валентины и поручить лакею передать письмо швейцару.
Так и случилось. Валентина была дома. Она улыбнулась и пожала плечами, снисходя к наивной невежливости графини, и принялась читать письмо.
Первой ее мыслью было, конечно, отказаться. Но потом она подумала, что вечер, наверно, не обойдется без интересных курьезов. Читать она любила, особенно стихи, и очень любила Баратынского. Последнее пристрастие победило ее, и через десять минут она, позабыв всех патронесс и всех идиотов, сидела над книгой Баратынского, вполголоса повторяя его важные, торжественные и глубоко прекрасные стихи, которые текут, не как пушкинские ручьи любви, а как спокойная и величавая река.
Иван Сергеевич сердился, но Валентина не послушала его и согласилась читать на вечере. Дама-патронесса вспомнила, что забыла написать день и место, и послала к Валентине своего сына, правоведа, очень изящного мальчика, если смотреть с общепринятой точки зрения, только слегка извивающегося. Он постукивал шпагой, блестел золотом мундирчика, с левой руки не снял перчатки и к каждому слову прибавлял: «maman хотела…», «maman мне поручила…»
Валентина ему, очевидно, понравилась, потому что он был к ней гораздо любезнее, чем ему поручила maman. Любезность его, слова сквозь зубы и в нос (мальчик подражал еще далеким от него идеалам брата-кавалергарда и кузена, чиновника особых поручений) казались Валентине странноватыми и докучными. Вероятно, у себя дома, за добрыми знакомыми своей мамаши, он ухаживал несколько иначе. Здесь он был свободнее — ведь Валентина дама не их круга, она читает на эстраде. Возможно, что эти мысли даже и не шевелились под узким черепом правоведа, но были соответственные, инстинктивные ощущения.