Златоцвет - Страница 37


К оглавлению

37

Она глядела на него похолодевшими глазами.

Кириллов повернулся, заложил руки в карманы, и сделал несколько шагов по ковру. Комната была заставлена, ходить оказалось тесно.

Валентина следила взором за высокой, мешковатой фигурой Кириллова, немного сутуловатого в плечах. И вдруг он почему-то вспомнился ей домашний, в очках, в серой курточке, запивающий кофеем кулебяку.

Валентине стало холодно.

— Благодарю вас за откровенность, Валентина Сергеевна, — начал Кириллов. — Вы позволите мне быть с вами искренним?

— Я вас прошу об этом.

— И я могу надеяться, что мои слова вы примете и поймете не как-нибудь превратно.

— Нет, нет, говорите…

— Идя сюда сегодня, Валентина Сергеевна, я рассчитывал на серьезный, решительный разговор и, я думаю, имел на него внутреннее право. Я сказал вам, что люблю вас, — и вы знаете, как это неизменно. Я имел счастие услышать от вас, что и вы любите меня. Вы сами хотели от меня любви полной, беспредельной, истинной, — и я люблю вас именно так. Но знаете ли вы, что такая любовь требовательна? Да, говорю смело это слово, любовь моя требовательна. Я отдаю слишком много — вы видите. И я не могу допустить, в свою очередь, чтобы вы устроили жизнь свою помимо моего желания, воли, разумения. Я не могу согласиться на ваш план.

— Я вас не понимаю…

— Все эти месяцы, все последние дни в особенности, меня не покидала одна постоянная мысль, Валентина Сергеевна. Она созрела постепенно, естественно, она мне мила, близка, она кажется мне единственно возможной, — и я ласкал себя надеждой, что вы поймете меня без слов. Но часто, несмотря на дружбу, даже на любовь, — души человеческие дальше одна от другой, чем это доступно первоначальному пониманию. Направляясь к вам сегодня, Валентина Сергеевна, после мучительной ночи в вагоне, после дня ожидания и томленья — я думал вести с вами иные речи. Вы говорите, что я толкнул вас на этот решительный шаг. Быть может — бессознательно… Быть может, вы не поняли ни меня, ни рода моей к вам симпатии… Я сам хотел предложить вам перемену в жизни, Валентина Сергеевна. Как в божественное начало — я верил в нашу любовь. И я хотел просить вас разделить жизнь со мною, слить навеки вашу с моею, идти со мной рядом, рука об руку, быть связанной со мною исключительной привязанностью, исключительной любовью и дружбой… Я верил, что вы согласитесь стать моей женой.

Валентина медленно и тихо опустилась в кресло, не сводя с Кириллова пристальных и внимательных глаз. Кириллову показалось, что лицо ее стало бледно до прозрачности, на щеках легли сероватые тени.

— Вы смотрите на меня и молчите, — продолжал Кириллов. Ему был неприятен, почти страшен этот неподвижный взор. — Вы слушаете меня, и я не могу и не хочу допустить, чтобы вы не проникали в сокровенную глубь моей души, которую я для вас открыл. С верой в вас, с любовью и преданностью я шел сюда, я ждал ваших слов… Я услышал из ваших собственных уст, что вы любите меня… Любите и говорите о несоединимом, о том, на что я не могу согласиться, чему не могу сочувствовать, как противоречащему всем моим представлениям о взаимной любви… Я люблю вас безгранично, но я обладаю твердой душой, Валентина Сергеевна. И поверьте, если б я увидел в этой любви нечто для себя несоответствующее, — я сумел бы победить себя. Теперь вы все знаете. От слова вашего зависит все. Я кончил.

Прежде еще, чем он произнес последнюю фразу, — он посмотрел в сторону Валентины и на секунду замер. Холодная волна пробежала у него по спине. Он увидал лицо Валентины, бледное, ноне пораженное, неторжественное, не огорченное, даже не злое. Из-за розовых губ очень маленького рта виднелась сверкающая полоса зубов. Выражение прищуренных глаз было бесконечно весело: Валентина смеялась. Она смеялась по-детски, открыто, не очень громко, не очень добродушно, но искренно и долго.

Кириллов, даже не бледный, а зеленый, стоял перед ее креслом, как немой. Она тоже не говорила ни слова, продолжая смеяться и не спуская с него глаз.

Говорят, что смех заразителен вопреки настроению и воле. Может быть, и Кириллов, глядя на Валентину, стал бы смеяться. Но она вдруг перевела дух и сделалась немного серьезнее, хотя губы еще продолжали складываться в улыбку.

— Милый мой Геннадий Васильевич, — произнесла она, наконец. — Не сердитесь за мою веселость. Это нечаянно. Если б я была здорова, я, верно, не дала бы такой воли своим нервам. И спасибо вам за то, что вы так быстро, в таких коротких словах заставили меня ясно понять наши отношения, объяснили мне и себя, и меня. Вы предлагаете мне быть вашей женой, вашей подругой и помощницей. И вы, конечно, желаете (это естественно), чтобы жена ваша была жена, а не актриса. От души благодарю вас за честь, за любовь… Но отказаться от своей жизни по своему разумению — не откажусь, как вы от своей не отказались бы. Вот наше горе; говорили о любви, а друг к другу совсем не присмотрелись. Подумайте сами: гожусь ли я на Остоженку к вашей тихой жизни, в домик, где солнце греет черную кошку и ваша мамаша вяжет вам фуфайки из сосновой шерсти? Гожусь ли, чтоб покоить и лелеять вас, как она? Вот в чем была разгадка ее незаслуженных ласк — она поняла, что вы меня любите! А я-то, глупая, терялась в догадках. Так вы хотели жениться на мне, Геннадий Васильевич? Успокоить себя, свою любовь… Ну, это для вас. А для меня что же? У вас дело — ваше дело, а у меня что же? Ваше дело и ваша любовь? И черная кошка, и сосновая шерсть, и, может быть, ваши дети? Нет, Геннадий Васильевич, тут-то вы и не совсем правы, вы позабыли, что мне тоже, может, захотелось моего… Не позаботились присмотреться, какая я.

37