«Отчего мне так хорошо сегодня? — думала Валентина. — Ну, что случилось? Письмо от Роговского из театра благоприятное… Ну да, это так. А еще что? Еще письмо от него… от Кириллова. Он приедет в пятницу. Сегодня вторник. Это тоже хорошо… Ну, а еще что? Как будто главного, отчего мне сегодня так весело, — я не знаю… И пусть не знаю. Это еще лучше».
Она шла бодро, прислушиваясь к скрипу под ногами и взглядывая на небо.
Тогда, после визита к матери Кириллова, Валентина скоро уехала из Москвы. По делам оставаться долго нужды не было, и ее потянуло домой, в Петербург, подальше от кривых переулков с грязным снегом, холодных, неумолимых извозчиков, неудобного номера в гостинице, запаха кулебяки, которой она не ела. Да и перспектива сделать новый визит «почтенной старушке», как она мысленно называла мать Кириллова, совсем не улыбалась ей. После этого визита она видела Кириллова на вокзале. Он прежний — и не прежний. Что-то смутное, новое родилось в душе Валентины. Но она не хотела на этом останавливаться, намеренно не желала об этом думать.
И мало-помалу за две недели, в продолжение которых они не видались, Кириллов превратился для Валентины во что-то отвлеченное, неопределенное, снова хорошее, дорогое — и не совсем понятное. Она думала о нем уже не как о Кириллове, а как вообще о человеке, который ее любит и которого она… тоже любит. К этому последнему слову Валентина до сих пор еще не совсем привыкла.
Конечно, все хорошо. Дела ее с театром — она много хлопотала — устраиваются. Она чувствует себя бодрой, достаточно сильной, чтобы сбросить, наконец, путы дилетантизма, чтобы работать, преодолевать, достигать… Ей казалось, что она сделала шаг вперед, большой, трудный, но необходимый, она бросилась в море, берегов не видно, доплыть будет трудно, но волны нежно качают ее, и она чувствует в себе столько силы…
История с Кирилловым, его любовь, ее собственные горячие и неожиданные ощущения — все точно разбудило ее, потрясло, подвинуло на резкий и решительный шаг. Так дольше нельзя. Этот кислый дилетантизм недостоин ее. Надо переменить жизнь в корне.
Теперь она шла, сильная и готовая на все, нежная — при мысли о человеке, который ее любит и понимает, — и при мысли о любви. Он приедет так скоро… Она скрывала от него свои планы, но теперь она все скажет. Что будет с ними, какова будет их любовь — она не представляла, да и не хотела представить. Важны не обстоятельства, не условия любви, а сама любовь. Условия всегда оскорбляют любовь. Та любовь, о которой мечтала и которую любила Валентина, была вне всего, не терпела прикосновений жизни, облеченная туманом, как ядро кометы. Он, любящий человек, скоро приедет… Она увидит любовь так близко…
Валентина смотрела в небеса. Налево, за узкой канавкой, тянулся вдоль Марсова поля большой сад с гигантскими деревьями, густыми, как в лесу. Этот сад мало посещают, а между тем он красивее, серьезнее и глубже Летнего. Деревья протягивали вверх черные, прозрачные сучья — и они казались тонкими и беспомощными на бледно-зеленом небе. Это январское небо, чистое, как слеза, невинное и нежное, — уже говорило о весне. Морозный воздух был еще колюч и звонок, а небо над толпой деревьев улыбалось, обещало неисполнимое счастье, бледные зори, белые ночи, все томление кроткой весны. Сквозь каменную беседку в саду, у самой ограды, солнце бросало последние лучи, длинные, пыльные, желтые. Эти лучи между белыми, прямыми колоннами что-то напомнили Валентине, что-то такое, чего с ней никогда не было, — и давали ей прилив радости, как небеса, говорящие о чуде весны. Вдали, совсем за садом, но все-таки высоко над купой деревьев, Валентина увидала леса недостроенной церкви. Очертанья были тонки, воздушны, прозрачны, — люди еще не успели наложить внутрь камней и устроить тяжелую колокольню; и теперь строение напоминало в свежем зеленом небе прозрачный замок, туманный и нежный. Казалось, эти тонкие линии ничем не придерживаются, висят в воздухе, и при малейшем ветре все улетит и рассеется, как летают узоры паутины осеннею порой.
Неожиданные далекие звуки заставили Валентину обернуть голову вправо, туда, где за белыми снегами светили высокие дома и угадывался мертвый простор спящей реки.
Это были звуки музыки. Хорошо ли играл проходивший вдали полк, каков был мотив — разобрать казалось невозможным — да и не все ли равно? Валентина остановилась. Новая волна неясных чувств прихлынула к душе. Звуки, открытые, дальние, ясные в редком и чистом воздухе, свободно уходили вверх, к сияющим небесам. И воздух, и солнце, и небо дали этой земной, почти грубой музыке божественную прелесть.
Валентина почувствовала в горле непонятные слезы. Ей хотелось, как давно, в детстве, мысленно назвать Бога, не просить Его, не благодарить, — только назвать — и радоваться жизни, умиляться жизнью и чувствовать с каждым ударом сердца ее красоту, полноту и силу…
Звуки музыки становились все тише, тише и, наконец, замолкли. Валентина очнулась, вздохнула глубоко, как дети вздыхают после долгого плача, и медленно пошла вперед.
Валентина не думала больше об Эрмитаже. Было уже поздно, да и не хотелось ей с яркого воздуха идти под серые и сумрачные своды. Она шла прямо, дошла до конца Марсова поля, повернула налево через мост, потом направо, мало соображая, почти не замечая, куда ведет ее дорога.
Звуки знакомого голоса заставили ее обратить внимание на идущих впереди.
И Валентина, даже не вглядываясь, узнала Звягина. Он был не в своей широкой шубе, а в пальто с барашковым воротником и казался гораздо изящнее, как-то аккуратнее. Он шел в середине между двумя молоденькими девушками, одетыми очень скромно и просто. Из-под коротеньких кофточек виднелись синие платья с черными передниками, связки книг обличали пансионерок. У одной из девушек, повыше и постройнее, вдоль спины лежали две толстые, бледные с рыжеватым оттенком, косы.