Златоцвет - Страница 19


К оглавлению

19

— И оную не одобрили? — усмехнувшись, произнесла Валентина.

— Напротив, напротив… Но я лично думаю, что стихи должны иначе действовать на современную душу… Современное общество, как русское, так и европейское, особенно английское, стоит на переходе, на рубеже. Я сам встречал оксфордских студентов, которые…

Ему не суждено было рассказать о своих встречах с английской молодежью, да вряд ли бы Валентина и поняла, к чему он клонил речь: в эту минуту раздался гром рукоплесканий, в отворенную офицером дверь сначала ворвался поток горячего воздуха, а потом вошел Заворский, красный и довольный, с рукописью. Рукоплесканье не превращалось, хай-лайф требовал своего любимца, Заворский выходил несколько раз. Двоекуров, как коршун, набросился на рукопись и сам стал перевязывать ее белой лентой.

— Это моя добыча, — с невинной веселостью обратился он к Валентине. — Автор мне обещал. Завтра я отчет напишу о вечере, то есть преимущественно об этой прекрасной статье…

Валентина подумала, что он еще не читал.

— Вам выходить! — бесцеремонно кинул ей офицер-распорядитель. — Пожалуйста, ждут.

— Желаю вам успеха, — сказал Двоекуров, занятый перелистываньем статьи. Он не замечал Валентину, говорил с ней только случайно и мельком. Она ему совершенно не нравилась. И вообще, он мало ухаживал за женщинами: ему было некогда.

Валентина встала и пошла к выходу. Черные крылья взволновались и легко упали. Сердце Валентины билось редко и тяжело. Она взглянула в книгу и вышла.

В первую секунду электрический свет ослепил ее после тусклой лампы. Было очень жарко. Валентина заметила равнодушно-утомленные, глуповатые лица генералов в первом ряду.

«Тут ли Кириллов?» — мелькнуло у нее почему-то в голове. Но вместо Кириллова она вдруг увидала близко лицо Звягина — и оно поразило ее еще невиданным выражением угрюмой, почти страшной злости. Вряд ли он думал, что она его видит. В зале шептались. Какая-то дама вдруг встала и ушла.

Валентина подошла ближе, раскрыла книгу и начала очень просто:


   Смерть — дщерью тьмы не назову я
   И, раболепною мечтой
   Гробовый остов ей даруя,
   Не ополчу ее косой.


   О дочь верховного эфира!
   О светозарная краса!
   В руке твоей олива мира,
   А не губящая коса.

Начиная, Валентина думала, что у нее не хватит голоса. Но голос пришел. И она, увлекаясь неизъяснимой прелестью стихов, говорила их сильно, со страстью, как будто это были ее собственные слова. Никогда мысль о смерти не страшила ее. Она с детства не вспоминала о смерти без какой-то глубокой душевной нежности и твердости, точно эта мысль жила вместе с нею. И никакими словами это странное чувство, столь противоречивое ее характеру, не могла она выразить лучше, чем спокойным и властным стихотворением Баратынского.

И она кончила.


   Недоуменье, принужденье —
   Условье смутных наших дней,
   Ты всех загадок разрешенье,
   Ты разрешенье всех цепей!

Она невольно подняла руку — и черное крыло опять взволновалось. Валентина была очень красива — и это дало ей аплодисменты генералов и офицеров, но стихотворенье не понравилось, показалось диким. На лицах дам было недоуменье, даже испуг. Валентина, быстро поклонившись, ушла. Ее пытались вызвать, но она не показалась больше. Перед глазами у нее стояло лицо Звягина, страшное, озаренное неумолимой мыслью, — таким она видела его, когда говорила последние слова. Ей было приятно, что чтение действует, но что-то в этом лице отталкивало и пугало ее.

«Слава Богу, кончено», — подумала она с облегчением.

Ей вообще стало легче. И глупую влюбленность к Двоекурову она почти победила. Она перестала его ненавидеть, какое-то добродушие явилось, и это был отличный знак. Влюбленность именно приходила тогда, когда ей кто-нибудь был особенно противен, когда вся лучшая часть существа отвертывается. Мысль, что это может случиться, — слишком нелепа и потому соблазнительна. Говорят, что один человек, возвращаясь от той, которая сделалась его невестой, и чувствуя себя на вершине счастья, подумал, когда проходил по мосту: «А какой был бы предел нелепости, если бы я теперь, в самую счастливую минуту моей жизни, вдруг взял да и утопился?» Этого было достаточно. Он остановился. Потом переждал прохожих и — бросился в воду. Ничто так не соблазнительно, как предел.

Вечер кончался. M-lle Роше не имела большого успеха. Она читала слишком странно, слишком трагично, кричала и стонала. Изысканные дамы не должны любить сильных ощущений. В заключение должен был что-то прочесть маленький, скромный поэт, совсем не из общества, приглашенный по ошибке. Но поэт очень волновался и радовался. Никто его не видел и не замечал. В старом, узковатом фраке, в темном уголку артистической комнаты, он все твердил шепотом, захлебываясь, стихи по книжке, лежавшей у него на коленях. Он не подходил к столу, не пил ни холодного чаю, ни марсалы — которую, впрочем, в корне истребил хорошенький правовед, — он четыре часа мучился, волновался и твердил. Наконец, совсем поздно (вечер затянулся) о нем вспомнили. Поэт встал, радостный, умиленный, почти без сил. Он вышел на эстраду и стал читать. То, что он читал, было немного длинно и вдохновенно. Но напрасно он возвышал голос: в зале, вероятно, не слышен был бы и рупор. Дамы-патронессы, кавалергарды, чиновники, генералы — все сразу потянулись вон. У них не было злого намерения. Они просто решили, что для пользы идиотов и старух пожертвовали достаточно времени. И так была нестерпимая скука с этой литературой. Статья Заворского прочитана. В зале душно. Да и пора вернуться к своим делам, к своим знакомым, перекинуться десятком иностранных слов… Господин, который там читает, очевидно, не из общества. Какой-то даже не совсем приличный… Бог с ним! Да и с Баратынским тоже, à la longue и он скучен!

19